Рискуя нарваться на обвинения в технологическом детерминизме, все-таки не могу не заметить, что парики и камзолы офицеров абсолютистских монархий — это внешнее и показное, пусть и показательное. Офицеры появились на заре модерна, потому что возникли новые регулярные армии с огнестрельным оружием. Европейский модерн есть по сути множественные последствия пороховой революции в военном деле. В таком случае постмодерн есть множественные последствия изобретения атомного оружия.
Войны между великими державами, владевшими атомным оружием, выглядели гарантированно самоубийственными.
Конвергенция двух систем делается тем более привлекательной идеей по обе стороны «железного занавеса». Хотя в условиях советской идеологической цензуры слово «конвергенция» звучало подозрительно, тем не менее оно приобрело довольно широкий оборот в столичных технократических кругах СССР и даже проникало в провинциальные города, например в Ставрополь, где по соседству с Шанибовым жил и делал карьеру пока мало кому известный Михаил Горбачев. Почетный компромисс двух идеологических систем, закрепляющий состояние мира и процветания и притом снимающий множество идеологических ограничений с обеих сторон, выглядел еще более привлекательно для значительной массы интеллигенции.
В начале 1960-х, на пике всеобщего оптимизма (вспомните иконографические улыбки Гагарина и Джека Кеннеди),
конвергенция выглядела для многих думающих людей, занимавших определенное положение в обществе, логическим венцом истории. Но затем с обеих сторон грянули молодежные протесты 1968 года, еще более полные надежд и оптимизма. Это как раз и доказывает, что конвергенция в самом деле происходила.
В биологии термином «конвергенция» описывается появление в совершенно разных линиях эволюции аналогичных адаптаций к сходной среде обитания, как например форма тела у стремительно плавающих дельфинов, акул и пингвинов. За громко провозглашаемыми политическими отличиями между США и СССР проступало множество приобретенных сходств. Обе сверхдержавы второй половины ХХ века стремились приписать исключительно себе победу над фашизмом и установление мира; обе с облегчением оставили позади и предпочли забыть свои страхи и бедствия 1930-х; обе с гордостью считали достижение послевоенной стабильности и благосостояния подтверждением разумности своих политических систем, все более руководствующихся научными методами управления. На самом деле в ходе двух мировых войн и межвоенного экономического рывка обе сверхдержавы создали гигантские бюрократические иерархии мобилизационного планирования (включая крупные капиталистические корпорации в США и множество ведомств в СССР), которые после 1945 года отнюдь не сократились, а продолжали наращиваться. Но теперь оправданием беспрецедентного роста госбюджетов и инвестиций служили наряду с гонкой вооружений также исторически беспрецедентный рост научно-образовательных организаций (численность ученых, преподавателей, и особенно студентов в послевоенные годы росла едва не по экспоненте) и, главное, — массового потребления новых средних классов образованных специалистов. При этом обе сверхдержавы провозглашали себя маяками мирового прогресса, готовыми делиться своими версиями модернизации с остальным человечеством.
США первыми почти нечаянно угодили в вязкую и бесперспективную войну на мировой периферии, пытаясь защитить от национально-коммунистических партизан своих клиентов-модернизаторов в Южном Вьетнаме. В следующем десятилетии СССР повторит в Афганистане и ряде стран Африки ту же нечаянную ошибку, на самом деле подготовленную идеологическими и геополитическими представлениями «холодной войны».
Периферийные войны, непосредственно отдававшиеся в центре, вызвали множественную эскалацию издержек — политических, финансовых, людских и в особенности моральных. Во второй половине ХХ века по обе стороны «железного занавеса» уже мало кто был готов воевать и тем более умирать за идею. Сказался колоссальный успех послевоенного умиротворения обществ с обеих сторон. Первой, почти автоматической реакцией и Вашингтона, и Москвы стало ранее прекрасно срабатывавшее дальнейшее увеличение инвестиций одновременно в военно-промышленный комплекс и гражданский сектор, в образование, массовое потребление и международную помощь. Однако сочетание «пушек и масла» вскоре привело к перенапряжению даже бюджетов сверхдержав — тем более, что войны более не воспринимались людьми в качестве законного оправдания материальных трудностей. Вашингтон, первым обнаруживший у себя признаки нарастающего кризиса, ответил упреждающими обещаниями внутренних реформ и поиском путей к разрядке международной напряженности — причем сделал это от лица столь неубедительного реформатора, как жуликоватый циник Ричард Никсон. Москва со временем ответит гораздо более воодушевляющим романтиком Горбачевым, хотя и он вскоре сделается неубедительным перед лицом возникающих проблем.
Далее события развивались по хорошо известной из истории последовательности кризисных реформ, оборачивающихся революционной ситуацией
[18]. Элиты начинают дробиться на фракции по двум измерениям: «мягкие» адаптационные реформисты против «жестких» сторонников устоев, плюс «централисты» против всевозможных «локалистов». Расколы в правящих элитах вызывают активизацию интеллигенции, причем со всех сторон (что редко замечается прогрессивными современниками). В отсутствие легких решений и авторитетных концентраций власти нарастает градус и публичность дебатов, которые захватывают уже и ранее в целом пассивное общество. Ощущение кризиса и тупика вызывает появление все более радикальных требований и «неформальных» движений, стремящихся мобилизовать массовую поддержку и одновременно воздействовать на официальных политиков в ту или иную сторону.
Политическая мобилизация масс происходит на основе двух программ — социальной справедливости и национализма в самом общем толковании. При этом обе программы могут по обстоятельствам причудливо сочетаться и приниматься как прогрессивными, так и реакционными силами.
Первая, более универсалистская, программа предлагает широкое социальное перераспределение, направляемое и финансируемое государством, которое берется под демократический контроль «всеми и ради всех». Легитимирующим принципом и главным действующим лицом здесь выступает обобщающее понятие «народ» (в единственном числе). Но госбюджет и без того перенапряжен, поэтому предлагаются дальнейшие налоговые изъятия вплоть до централистской национализации средств крупных экономических концентраций, будь то капиталистические монополии или более богатые ресурсами сектора и территории. В ответ возникает сопротивление уже не только идеологических реакционеров и милитаристов, но и прежде умеренно центристских губернаторов и директоров богатых секторов и территорий.
Обеспокоенные перспективой роста перераспределения, они вступают в борьбу, либо продвигая своих политических сторонников в центральном государственном аппарате, либо, если это не удается, угрожая отделением и уходом из-под центрального контроля.
Другая программа мобилизации массовой поддержки как раз и находится в русле сегментации и локализации власти. Национализм в широком смысле предполагает коллективные права всевозможных «народов» (во множественном числе). Отныне это не обязательно этнические народы. Одним из основных последствий 1968 года стала пестрая множественность «народов» или идентичностей: расовых, гендерных, религиозных, субкультурных. Не «народ» как единство низших классов, а «народы» как бесконечно открытый набор статусных групп.
Оказавшись среди множащихся конфликтных требований и источников давления, политический курс США в начале 1970-х и СССР в конце 1980-х начинает выписывать причудливые зигзаги. И здесь сказалось их решающее различие в уровнях богатства и положении в миросистеме. Все-таки есть разница, иметь ли в качестве сателлитов ФРГ и Японию — или Польшу и Монголию. Хотя обе сверхдержавы превратились к моменту кризиса в достаточно похожие бюрократизированные машины,
американский мощный «Форд» все-таки вырулил на вираже, где советский полувоенный УАЗик слетел в кювет.