Первым делом, отвечая на этот вопрос, я бы заметил, что он недостаточно точно поставлен. Разговоры о SARS-C0V-2 и COVID-19 не сильно отличаются от разговоров о ВИЧ/СПИД, атипичной пневмонии, лихорадке Эбола и даже самых сильных «нормальных» эпидемиях гриппа в те моменты, когда эти заболевания возникали. Вирус и болезнь, которую он провоцирует, не создают событие в смысле трансформирующего структуру происшествия. Скорее, именно карантин занимает наши умы и заставляет нас воображать разницу между миром до и миром после.
Кто-то может возразить, что такое уточнение является мелочной придиркой. Карантин—это не что иное, как реакция на вирус и болезнь. Но связь между вирусом и карантином гораздо тоньше, чем часто думают. В самом начале предпринимаемые против вируса меры значительно различались. Затем все в той или иной степени приняли рекомендации ВОЗ. Но различия сохранились и в настоящее время снова могут усилиться. В том, что SARS-C0V-2 привел к карантину, не было ничего предопределенного.
Можно спорить о том, существовали ли вообще разумные альтернативы карантину после того, как болезнь начала распространяться, но, как бы ни был важен этот вопрос, я хотел бы остановиться не на нем. Чтобы определить источники роста социального значения, необходимо рассмотреть разницу между ожидаемым и неожиданным.
Появление SARS-C0V-2 в той или иной форме было ожидаемо. Вирусологи и эпидемиологи в этом не сомневались, и у органов здравоохранения имелись экстренные планы на такой случай. Хотя до недавнего времени я был довольно несведущ в вирусах и пандемиях, даже я, вероятно, ответил бы утвердительно, если бы один из этих ныне вездесущих исследователей подошел ко мне в прошлом году и спросил, считаю ли я, что скоро повторятся эпидемии наподобие тех, что были вызваны ВИЧ, SARS-CoV-і или Эболой. И напротив, если бы меня спросили, найдут ли власти либерально-капиталистических стран в самом ближайшем будущем причину закрыть большинство предприятий и остановить проведение публичных мероприятий на три месяца, я бы счел это весьма маловероятным. Тот факт, что это произошло неожиданно, во многом способствовал превращению карантина в социально значимый опыт.
Если нечто в высшей степени неожиданное становится реальностью, причем очень быстро, это открывает широкий простор для воображения. Если возможна изоляция, то, наверное, возможно и многое другое, что мы считали невозможным. Выражение бывшего премьер-министра Великобритании Маргарет Тэтчер «альтернативы нет» стало олицетворять подавление коллективного воображения в 1980-е годы, тогда как лозунг Всемирного социального форума «Другой мир возможен!» призывал сохранять воображение открытым, долгое время — довольно безуспешно. Между началом 1990-х годов и финансовым кризисом 2008 года горизонт ожиданий не слишком далеко выходил за пределы пространства уже накопленного опыта, во многом обратив вспять открытие горизонта будущего, которое Райнхарт Козеллек датировал первыми десятилетиями XIX века. После 2008 года ощущение потребности в масштабной социальной трансформации усилилось, но ее вероятность не возросла вместе с растущей необходимостью, не проявилась даже умеренно ясная картина ее контуров.
Вот что изменилось с объявлением карантина. Когда в политических кругах решили, что необходим, пусть и временно, «другой мир», он стал не только возможен, но и сразу же реален. Этот недолгий новый мир был полон двусмысленностей: это был мир растущих тревог и страхов, укрепляемых СМИ; возросшего государственного контроля над людьми; крайне асимметричных рисков для здоровья и благополучия как внутри своих стран, так и в еще большей степени в глобальном масштабе. Но это был и мир с низким уровнем загрязнения, что делало цели глобальной климатической политики удивительно достижимыми; мир, где жесткая финансовая экономия внезапно стала не только излишней, но даже безответственной; мир, где правительство вдруг вспомнило о своих обязательствах в отношении здравоохранения и проявило солидарность с теми, кто теряет работу и занятость. Таким образом, он породил утопии и антиутопии, которые нам предлагали в течение последних месяцев, причем многие из них были созданы учеными в области социальных и гуманитарных наук. Карантин дал волю социальному воображению.
Впрочем, от социального воображения к социальным преобразованиям путь очень долгий. Коллективно воображаемое будущее—это средство, которое помогает его достичь или, по крайней мере, определить необходимый образ действий. Такое воображение должно опираться на понимание недостатков предшествующей формы социальной организации, и оно должно быть проявлено и озвучено акторами, которые имеют потенциал для осуществления изменений, — в противном случае оно будет «утопическим» в том смысле, в котором использовал этот термин Карл Маркс. В настоящее время социальное воображение расцветает, поскольку мы — все вместе, все наше общество — не знаем, как жить дальше. Но такое воображение должно создавать коллективные ожидания относительно будущего, должно изображать будущее, которое, как можно ожидать, станет реальным. Вот что поставлено на карту в борьбе интерпретаций социального значения COVID-19.
Текущий дискурс властей о «новой нормальности», к которой мы якобы движемся, является частью этой борьбы. Я еще не видел ни единой попытки проанализировать нынешнее употребление этого выражения, но его возникновение можно, во всяком случае, проследить до размышлений некоего Генри Уайза Вуда о новом мире после окончания Первой мировой войны в 1918 году. Интересно, что в этом тексте, опубликованном в декабре 1918 года в американском National Electric Light Association Bulletin, проводилось различие между, с одной стороны, последовательным проектированием будущей социальной организации и затем осуществлением этого проекта и, с другой стороны, ее постепенной разработкой по мере обретения нового опыта. Впоследствии это выражение встречалось во время Великой депрессии после 1929 года, затем стало широко использоваться в психологическом консультировании после травматических кризисов и вернулось в широкий обиход для обозначения социального события после атаки на Всемирный торговый центр в Нью-Йорке. Таким образом, в целом оно выражает убежденность в том, что кризис можно преодолеть и достичь новой стабильности, в то же время неявно признавая, что «новое» может быть несовершенным по сравнению со «старым» именно из-за того, что произошло и что нельзя обратить вспять. Таким образом, нынешнее употребление этого выражения, вероятно, лучше всего понимать как попытку властей обуздать силу воображения, пытаясь одновременно смягчить
страхи и показать, что все под контролем, что есть путь, по которому можно идти, даже если эта «новая нормальность» остается неопределенной. Возвращаясь к отличиям от 1918 года: при употреблении словосочетания «новая нормальность» сегодня явно отдают приоритет поэтапному подходу, а не воображаемому будущему с совершенно новыми контурами. Оно призвано устранить влияние карантина на воображение.
В этом нет ничего разоблачительного. Хотя мы можем с подозрением относиться к заявлениям властей, есть веские основания обсуждать существующие варианты воображаемого будущего, чтобы прийти к более ограниченному набору как желательных, так и достижимых вариантов будущего, которые могут воплощать в себе коллективные ожидания, предполагающие определенные действия. В позитивной версии именно об этом и идет речь в дискурсе «новой нормальности». Другими словами, существует некое пространство между «утопическим» воображением и «новой нормальностью» властей, в которой находятся желаемые и достижимые варианты будущего. Чтобы определить контуры этого пространства, нам следует взглянуть на прошлые, «сопоставимые» социальные констелляции, чтобы понять нашу нынешнюю. Остальная часть этого текста посвящена описанию этой задачи, и в ней будут рассмотрены две социальные констелляции, которыми были отмечены разные исторические моменты.