Таким образом, можно сказать, что советские воспитание и образование во многом культивировали в человеке либо вполне
буржуазные качества, либо же качества, относимые к этике добродетели, индифферентной к высоким идеалам.
Поэтому когда приоритеты, которые ставил перед людьми общественный строй, изменились, это не означало полного морального краха. Социализм сменился капитализмом? Но и без того во многих чертах советское общество больше напоминало буржуазное, чем социалистическое. Как замечает В. М. Воейков, хотя «в условиях советского периода буржуазность не проявлялась, так сказать, в ее чистых формах», а советская идеология и социалистическая фразеология осуждали и тормозили буржуазные, мещанские интенции в официальной жизни, «в реальной жизни эти последние, конечно же, доминировали»
29. По мере того, как снижалась значимость высшего слоя советских ценностей, укреплялся потребительский дискурс, росла часто болезненная чувствительность к материальному измерению жизни, к неравенству в потреблении, в доступе к дефициту. Совершалось обратное движение от всеобщего квазиаристократизма даже не к буржуазности, а к расслоению на новые протосословия, на основании профессионального, корпоративного и административного доступа к ресурсам. Собственно, расширение и институциализация теневых схем обмена этими ресурсами внутри номенклатуры и
ресурсных ремесел (фарцовщики, спекулянты, деятели культуры, заведующие магазинами и базами потребительских товаров) создало те активные меньшинства, которые в дальнейшем стали средой зарождения новых элит.
Конечно же, во всем описанном выше сыграли ключевую роль фоновые структурные изменения советского общества, влиявшие на трансформацию советской морали и идеологии на протяжении 70 лет его существования. Коммунистические утопии начали осуществляться в аграрно-сословной стране, где 85% составляло крестьянство, живущее
общинами, а большая часть населения оставалась неграмотной. В течение нескольких десятилетий ситуация полностью изменилась: советское общество стало поголовно грамотным и, к 1960-м годам, в своем большинстве городским. Постоянное усложнение, индивидуализация и рационализация повседневной жизни, особенно в городах, все более снижали эффективность коллективных моральных регуляторов псевдообщинного типа. По мере расширения пространства дифференцированной регуляции для разных сфер жизни и ползучей деидеологизации различные области повседневных практик граждан постепенно утрачивали связь со сферой высших ценностей.
В сталинский период были решены задачи выживания и модернизации советского общества, требовавшие напряжения всех доступных сил и ресурсов и не совместимых с разномыслием и групповой конкуренцией политических элит. Однако, став мировой сверхдержавой, начиная со второй половины 1950-х, советское общество начало допускать гораздо больше свобод, конкуренции, разномыслия и даже инакомыслия в процессе расширения индивидуальных свобод граждан. Конкуренция в партии и иных сферах уже не заканчивалась для проигравших репрессиями и физическим уничтожением, позднесоветское общество могло позволить все более широкую палитру мнений и ценностей: «Советский социальный костюм 1960 — 70-х гг. „не жал", потому что прежний — довоенного образца — был слишком тугим. Жители коммуналок ощущали прилив свободы, переселяясь в отдельные квартиры. Интеллигент задыхался от свободы, приобщаясь к тайнам сталинской поры (приоткрывая только самый краешек). В 1970-е гг. человек уже вырастал из „костюма", несвобода ощущалась острее — хотя сфера свободы, как мы увидим, расширялась. Просто она росла медленнее, чем потребности в самовыражении, интеллектуальном поиске. Советское общество „разогнало" рост потребностей и теперь не успевало за ними»
30.
Например, эволюция советского кино демонстрирует, как противоречиво усложняется пространство частной жизни советских граждан, в то время как коммунистическая идеология постепенно переходит в сферу абстрактно-символического дискурса, все более оторванного от реальной жизни. Фильмы сталинской эпохи повествуют о благотворном влиянии повседневной советской среды и социализма на духовный рост и развитие самых разных людей, которые, освободившись от бремени эксплуатации, ставят перед собой преобразующие их самих и общество цели. Таковы, например, герои оптимистических комедий Г. Александрова и И. Пырьева, становящиеся из крестьян, рабочих и пастухов музыкантами, инженерами и народными депутатами. Однако вера в прямое и быстрое действие социальных утопий постепенно иссякает. Популярные позднесоветские фильмы «Осенний марафон», «Москва слезам не верит», «Вокзал для двоих», «Любовь и голуби» и др. повествуют уже преимущественно об общечеловеческих проблемах частной жизни, в которой отсутствует необходимость обращения к высшим ценностям советского проекта и нравственным моделям, которым должен соответствовать именно советский гражданин. Нарастающий идеологический застой обусловливает консервативный культурный поворот и заставляет обращаться к
героическим временам советского проекта. Это растянувшаяся почти на весь советский период
лениниана, состоящая из фильмов, канонизирующих образы большевиков-революционеров. Или многолетняя эпопея (1950 — 1980-е годы) фильмов о Великой Отечественной войне (ВОВ), в которых высшие советские идеалы стали усиленно черпаться в истории старших поколений, в образе победителей ВОВ, но не в современниках, а тем более в образах будущего коммунистического общества.
Важнейшим фактором девальвации высших советских ценностей стала постепенная приостановка революционного импульса, лежавшего в их основе. Развертывание революционного коммунистического проекта, который был адресован всему человечеству, сначала ограничилось одной страной, а потом дополнилось концепцией коэволюции с капиталистическим странами. Эволюция ценностного ядра советского проекта демонстрирует переход от революции, связанной с образами и контролем будущего, к консервативным культурным логикам охранительства и пересмотру места советского проекта в ценностной иерархии всей мировой культуры. Десакрализация высших советских ценностей стала следствием потери советским проектом утопического измерения, связанного с революционным преобразованием мира, со способностью давать надежды на что-то большее. В частности, А. Юрчак отмечает
перформативный сдвиг советской официальной культуры 1970 — 1980-х как признак нарастающего застоя и кризиса. Это сдвиг от содержательного производства и обсуждения идеологических фактов и смыслов к воспроизводству ритуальных действий и формальных языковых практик, призванных лишь подтвердить лояльность субъекта существующим в обществе моральным нормам/ценностям принятыми в этом обществе способами. В результате живой язык партийных споров и дискуссий постепенно превращается в деревянный или
дубовый язык, «который представлял собой застывшую, постоянно повторяющуюся и неуклюже сложную лингвистическую форму»
31. Аналогичные процессы окостенения и формализации происходят в разных областях культуры и искусства, в коллективных практиках общественной и повседневной жизни. Отсюда развиваются двойные стандарты и феномен
двоемыслия, когда культурные смыслы и идеологические значения официального языка перестают выполнять реальные регулятивные функции в отношении значительной сферы повседневной жизни людей, перемещаясь исключительно в сферу символического и/или ритуального взаимодействия.
Между тем угасание мощного ценностного импульса коммунистической идеологии происходит и потому, что часть поставленных революцией задач в позднесоветском обществе была успешно реализована в виде социального государства, превратившись из утопии в часть повседневности, которая, как предполагалось, останется
вечным завоеванием трудящихся. Однако реализация этих ценностей, например, в виде советского социального государства, стала одновременно их профанизацией, так как они стали советской повседневностью, которая, как казалось, установлена навсегда и более не нуждается в дополнительном ценностном обосновании. В то же время другая часть высших ценностей советского проекта, связанная с мировой экспансией социализма как более прогрессивной и гуманной общественной системы, не нашла своего исторического подтверждения и стала выхолащиваться в виде приземленных хрущевских планов догнать США по производству мяса, молока, чугуна и иных товаров в пересчете на душу населения.
В результате позднесоветское общество постепенно стало преобразовываться в
общество без утопий, в котором новые надежды, цели и возможности граждан стали идеологически обосновываться на нижнем ценностном этаже. Идея революции, космополитизм, классовая борьба и преобразование человечества окончательно уступили место разным этикам добродетели в условиях развитого социализма, который закономерно начал впадать в состояние
застоя. Очевидно, что расширяющаяся автономия ценностей нижнего этажа привела к укреплению соответствующих теневых сетей и институтов распределения общественных ресурсов. Закономерным следующим шагом стал их вызов высшим идеологическим ценностям и институтам. В результате
перестройка как своего рода попытка оживить высшие политические ценности (демократизация, гласность, ускорение, самоуправление) обернулась окончательным поражением советских ценностей от набравших силу
несоветских социальных групп, заинтересованных в изменении всего политэкономического порядка и его моральных основ.
Что же произошло в 1990-х? Уместно рассматривать ситуацию в области общественной морали 1990-х годов как следствие временного доминирования этики добродетели, как результат реактуализации тех ценностей, добродетелей, личностных образцов, которые в целостной структуре советской морали играли подчиненную роль. Именно их наличие, с одной стороны, не сделало моральную катастрофу настолько тотальной, как многим казалось в 1990-е годы, а, с другой, обеспечило моральную преемственность между прошлым и будущим — и даже моральную приемлемость
теперь с точки зрения
прежде. Мораль «жила бы страна родная, и нету других забот», сформированная Октябрьской революцией и Великой Отечественной войной, уже в поздних советских поколениях постепенно вытесняется приоритетами этики
заботы о себе и своем окружении. После СССР эта долгосрочная тенденция деуниверсализации морали продолжилась лишь в более последовательном и легитимном виде. Более того, активная ценностная трансформация в постсоветский период осуществлялась преимущественно в частной жизни, удивительно мало затронув публичную сферу как область совместной жизни, освобожденную от высших
коммунистических ценностей советского проекта: «...рост разнообразия и индивидуализма характеризует прежде всего частную сферу, потребление, повседневные практики, в то время как символическая сфера остается как будто замороженной»
32. Эту тенденцию подтверждает и усиление символической политики, обращенной на присвоение высших достижений СССР, так как актуальная российская политика, пропитанная этикой добродетели, не способна дать консолидирующих моральных образцов подобного уровня.
Хотя в процессе реформ общество оказалось дезинтегрировано, распались советские коллективы, существенно понизился уровень взаимного доверия и доверия к государственным и социальным институтам
33, распад все-таки не дошел до полной
атомизации и
индивидуализации. Остались
друзья и
однокашники, сослуживцы и соратники по
горячим точкам, семьи и иные малые сообщества. Последние скреплялись узами взаимной верности, главными для этики добродетели, которая оправдывала борьбу за
свое и за
своих, взывая к лучшим сторонам человека, апеллируя к героическим ценностям. В конечном счете, дело выглядит так, как будто наличие унаследованных от советского времени высоких моральных ценностей не только не препятствовало в ряде случаев принятию участия в «великой криминальной революции», но чуть ли не побуждало к нему. Участникам различных преступных или околокриминальных группировок, в сущности, требовались те же моральные качества, что и кумирам миллионов советских мальчишек, восхищавшихся мушкетерами, пиратами, благородными разбойниками, авантюристами, бунтовщиками, революционерами и прочими подобными героями классической литературы и фольклора. Поэтому симптоматично, что один из авторов, писавший о знаменитом сериале «Бригада», заметил: «...бригада — это „три мушкетера наоборот"»
34. В худшем случае «в восприятии потребителя литературной, песенной и телепродукции персонаж криминального мира зачастую приобретает черты справедливого, не вызывающего осуждения „притягательного беспредельщика" со строгими моральными принципами, которые он вынужден переступить. Он попадает в „авторитеты" либо по собственной слабости, либо из желания мести за пережитые страдания, однако, как правило, никогда не показан закоренелым негодяем и вызывает явную симпатию»
35. Мы уже не говорим о тех социальных слоях, для которых практически сознательный отказ от идеологически легитимированных ценностей и обусловленных ими социально одобряемых критериев карьеры и жизненных стилей означал фактическую маргинализацию: «…другой вариант — складывание неконформистской „антишкольной" культуры, которая быстро сближается с уголовной… Вместо приватности возникает подчинение новой коллективности, в которой действуют законы полууголовной, а то и просто уголовной среды»
36.
Наконец, следует подчеркнуть, что и сама криминальная культура 1990-х появилась не на пустом месте, продолжая богатые традиции советской уголовной субкультуры, реальные размеры которой в идеологических целях преуменьшались, как и растущая позднесоветская статистика преступности и самоубийств: «...примерно 15% населения страны к моменту краха СССР имели за плечами опыт лагерных и тюремных отсидок… ...[C]пецифическая уголовная субкультура получила в СССР распространение, немыслимое в какой-нибудь иной европейской стране. <…> ...[В] 1960-х и 1970-х гг. в советском обществе происходило постепенное нарастание антимилицейских и антисоветских настроений... <…> Расхождение между официальной доктриной „всеобщего равенства и справедливости" и реалиями жизни в СССР постоянно усиливалось»
37.
Стоит ли удивляться, что люди достаточно многочисленной
субкультуры торгашей не просто отнеслись терпимо к великой криминальной революции 1990-х, но и почувствовали себя в ней как рыба в воде? Тем не менее, как мы видим, и для них новая жизнь, близкая к старой, регулировалась некими «законами полууголовной, а то и просто уголовной среды». Поэтому было бы преувеличением считать, что утрата универсальных моральных ценностей привела к тотальному моральному релятивизму и формированию
готического общества, в котором «суть запретов и степень дозволенного полностью определяются вкусами сильнейших»
38. Они определяются скорее ситуацией, когда люди руководствуются в первую очередь, конечно, внутрикорпоративными нормами. Но эти нормы, в силу описанных выше причин, имеют отчетливое сходство с такими же нормами других корпораций неосословного общества
39, что, по крайней мере на первых порах, делает возможным как моральную коммуникацию, так и существование чего-то подобного
общественному договору.
В позднем СССР пр
оклятой стороной советских ценностей стал обобщенный воображаемый образ
Запада в виде потребительского рая, всей своей рекламной мощью разрушающий привычную советскую аскезу, мало чувствительную к быту, комфорту, удобствам и иным приятным мелочам приватного жизненного мира на фоне движения к коммунизму в дискурсе тотального освобождения человека.
Великая криминальная революция питалась энергией разрушения советского ценностного ядра. Считалось, что его распад сам собой приведет к торжеству универсальных ценностей, уже имевших место на воображаемом Западе. Однако никакого
естественного ценностного транзита не случилось, а 1990-е годы стали волшебным негативным зеркалом, в который смотрится политический режим 2000 — 2010 годов, пытаясь получить легитимацию
от противного. Таким образом, политические элиты
играют на понижение, предъявляя обществу предельно приземленные, прагматичные и противоречивые ценности, которые образуют популистское
лоскутное одеяло40. При этом они так и не предложили новой устойчивой иерархии, в виде которой только и может существовать любая ценностная система
большого общества и поддерживающие ее представления об общем благе. В результате символический переход от либерально-рыночной к державно-патриотической риторике лишь укрепил корпоративную, рентно-сословную структуру общества, в котором все основные характеристики неопатримониальных политических элит, способы управления и непрозрачные режимы собственности не получили качественных ценностных и онтологических изменений на всем протяжении постсоветской истории.
Перспективы дальнейшей ценностной трансформации противоречивы. С одной стороны, необратимо нарастает коллективное разочарование в идеализированном Западе, который при более близком и массовом знакомстве оказался совокупностью разных обществ с собственными культурными и социально-экономическими противоречиями и с дифференцированными уровнями доступа к ресурсам для разных групп населения. С другой, российский политический порядок так и не смог предложить сильной институциональной и ценностной основы для справедливой и универсальной ценностной интеграции. Г. Юдин сравнивает современных российских граждан с «испуганными социальными атомами», чей радикальный индивидуализм не позволяет им создавать эффективные структуры коллективного действия, предназначенные
большому обществу, в отсутствии общей системы высших ценностей
41. Существует плохо отрефлексированный общественный запрос на изменение субъектов коллективной ценностно-институциональной регуляции, когда вместо их
большой иерархии остались лишь сильные низовые социальные связи (семья, трудовой коллектив, соседи и т. п.). В подобной ситуации наблюдаемый рост индивидуализма оказывается во многом вынужденным механизмом, который обнаруживает невозможность институционального доверия и опоры на устойчивые коллективные структуры, в том числе государство, переставшее гарантировать фундаментальные идеологические константы совместного бытия людей. Увеличение разнообразия моделей поведения, социальных норм и идентичностей, видов взаимодействия и практик не ведет к расширению доступных возможностей, но предстает способом необходимой индивидуальной адаптации граждан к новому социальному порядку. В результате локальные добродетели продолжают превалировать в виде конкурентного индивидуализма, реализуемого внутри корпоративно-сословных сообществ. Соответственно, под социальными инновациями часто скрываются архаичные практики выживания разнообразных
отходников и
промысловиков, поставленные на обновленную технологическую основу. А дефицит универсальных ценностей подтверждает специфический рентно-сословный характер современного российского общества, которое так и не выработало моральной альтернативы интересам ключевых социальных групп, пришедших к власти в ходе криминальной революции
42.
Заключая, отметим, что фактически в 1990-е и отчасти в 2000-е большая часть общества не испытывала
катастрофического морального дискомфорта по поводу отсутствия общезначимых ценностей, выходящих за пределы этики добродетели. После крушения двухуровневой советской морали общество аварийно переключилось на регуляцию периферийными и вспомогательными ценностями, что и закрепилось как новая
рабочая норма. Некоторый дискомфорт по этому поводу ощущала власть, так как поначалу
сверху звучали пожелания сформулировать что-то вроде
национальной идеи, общенациональной системы ценностей, которая должна была появиться естественным путем. В любом случае
национальная идея рассматривалась как отечественный инвариант идеи либеральной, демократической, западной
— словом,
универсальной. Однако с течением времени, в виду объективно складывающихся реалий неосословного общества, присущие ему ценностная приземленность и сословно-корпоративная ограниченность на уровне идеологии привели к фактическому отказу от этой претензии. Политический порядок 2000 — 2010 годов был вынужден дистанцироваться от провозглашенных в 1990-е универсальных либеральных ценностных начал и оснований.
Стало очевидно, что поиск новыми элитами системы одновременно альтернативных либеральным и советским общих ценностей зашел в тупик, став факультативным занятием или
национальной забавой43, по выражению В. Путина. И даже когда потребность в консолидации общества вокруг общих ценностей актуализируется по какому-то поводу, ее пытаются удовлетворить путем выдачи за универсальные ценности каких-то разновидностей ценностей локальных: от православия — в той мере, в какой оно отождествляется с
культурой и
традицией, — до
семейных,
традиционных ценностей и
патриотизма. Не демонстрируют успеха и последовательные попытки политических элит установить иерархию постсоветской морали во главе с РПЦ, поскольку последняя слишком ангажирована в публичном пространстве и вызывает множество вопросов относительно применения
двойных стандартов в моральных оценках современных жизненных реалий. Таким образом, религиозные институты и основные российские конфессии технологически используются Кремлем для легитимации политического режима, не имея значимой институциональной и моральной автономии.
На этом фоне настойчивые попытки
легитимации советским превращаются в символическое присвоение высших достижений СССР, сопровождаемое тщательным изъятием и замалчиванием идеологических ценностей, лежащих в основе этих достижений. Последнее не удивительно: советские ценности
большого общества прямо противоречат доминирующей рентно-сословной модели. Формирование действительно новых ценностей
большого общества подразумевает серьезные общественные трансформации, предполагая критическую рефлексию над рентно-сословными, корпоративными ценностями и практиками российских политических элит. Однако циркулирующие в публичном пространстве политические дискурсы неспособны выполнить главные задачи, связанные с действительным
пониманием общества, в котором мы живем, а тем более обоснованием высших ценностей для этого общества. Поэтому даже если и провозглашается необходимость поиска ценностной альтернативы большому советскому обществу, то поиск этот замирает на полпути. Он сводится, в сущности, к
одной затянувшейся попытке переформулировать сословную этику добродетели таким образом, чтобы она стала пригодной для морального окормления большого общества
. Насколько же продуктивна такая стратегия и как скоро она перестанет удовлетворять
верхи и
низы — вопрос, заслуживающий отдельного исследования.
джерело